Равиль Зиннатуллович Мустафин Восток – 77:

К 70-ЛЕТИЮ ВЕЛИКОЙ ПОБЕДЫ

Это февраль 1945 года Польша. Рядовой Мустафин Зиннатулла Хасанович. Второй ряд слева.

ВОЙНА БЫЛА «КАК БУДТО ВЧЕРА»

Самые первые воспоминания о Дне Победы, очень расплывчатые, нечеткие, относятся к концу пятидесятых годов, когда я еще не ходил в школу. На девятое мая к нам в гости приезжал кто-нибудь из подруг матери или друзей отца. Всего человека два-три, больше наша двадцатиметровая комната в коммунальной квартире просто не могла вместить. Помню мамины слова: «Сколько лет уже прошло, а как будто это было вчера».

На самом деле после окончания войны тогда прошло совсем немного лет. Может быть, двенадцать, пятнадцать… Но и через тридцать, сорок, через пятьдесят лет после того, как отгремели залпы салюта в победном сорок пятом, я слышал от своих родителей это «как будто вчера». Слишком тяжелым и долгим испытанием для нашей страны была та война. С годами что-то забывалось, а какие-то детали наоборот проступали в памяти контрастней и отчетливей.

Для мамы, пережившей войну в Москве, это были вой бомб, падающих на Пресне, и хлеб по карточкам, паника в октябре сорок первого и слухи о высадке немецкого десанта в Филях. А еще была острая тревога, когда немцы, захватив Химки, вплотную подошли к Москве. Терзала неизвестность за судьбы мамы, Анисьи Ефимовны и младшего брата Ивана, оказавшимися на оккупированной Смоленщине, за брата Григория, воевавшего на Ленинградском фронте, и брата Николая, служившего в НКВД и вместе с нашими войсками отступавшего к Москве.

Пока взрослые сидели за столом, я листал альбом с фотографиями военных и первых послевоенных лет. Больше всего меня привлекали снимки, на которых были запечатлены затянутые ремнями военные, особенно, если в руках у них было оружие. Я подолгу, как завороженный рассматривал на фотографиях знаки отличия – погоны, петлицы, детали снаряжения, отличал на снимках автомат системы Шпагина от автомата Судаева.

Еще в памяти отложились песни, которые пели собравшиеся в тот день взрослые. «…Каким ты был, таким остался, казак лихой, орел степной…», « Ой, цветет калина…». Мне нравились совсем другие песни – «военные», боевые, бравые. Я все время ждал, когда кто-нибудь из взрослых поднимет крышку небольшой радиолы, опустит на черную пластинку стальную иглу и комната наполнится сначала легким шипением и потрескиванием, а потом музыкой. Больше всего я любил о том, как «по берлинской мостовой кони шли на водопой, шли, потряхивая гривой, кони-дончаки…» или про летчиков, для которых первым делом всегда были самолеты, а потом уже - девушки.

Во времена нашего счастливого и казавшегося нам абсолютно безоблачным детства, Победа представлялась чем-то постоянным, праздником (почти по Хемингуэю), который всегда с тобой. Чуть ли не основным нашим развлечением была игра в войну, где непременно верх одерживали «наши». «Немцы» всегда проигрывали. Хотя военные парады в то время проводили 7 ноября и 1 мая (на День Победы парады проводили исключительно по круглым юбилейным датам), мы, дворовые мальчишки, бежали на утопавшее в зелени Хорошевское шоссе смотреть боевую технику. Мы с восторгом глядели на ревущие мощными моторами танки, на пушки и ракеты, возвращавшиеся с Красной площади, и понимали, пройдет совсем немного времени и кому-то из нас придется работать на такой технике.

Каждый день над нашим домом пролетал небольшой самолет, скорее всего, это был Ил-12, во всяком случае, взрослые называли его «Дугласом». Не долетев до Ваганьковского моста, летчик закладывал левый вираж, разворачивался и приземлялся на Центральном аэродроме. Это был, пожалуй, один из основных объектов нашего детского внимания. Мы пробирались туда через известные только нам дыры в заборах. Нас часто ловили, ругали, грозили оборвать уши, сообщить в школу и даже отвести в милицию. Но мы все равно шли. Нас тянуло как магнитом в какой-нибудь укромный уголок тогда еще огромного поля, где стояли отслужившие свой срок самолеты, или возились с разобранными вертолетами техники и инженеры. Мы набирались то ли смелости, то ли и наглости и канючили: «Дядь, прокати на вертолете». От нас обычно отмахивались. Но иногда попадались добрые дяди и разрешали нам посидеть в кабине настоящего, «всамделишнего» геликоптера. И это был верх счастья.

Почти все отцы моих дворовых друзей-товарищей, родившихся, как и я, на исходе первого послевоенного десятилетия, прошли через фронт. Дядя Витя Шмелев, отец Кольки, служил танкистом, дядя Витя Лашко, отец Петьки, крутил баранку по фронтовым дорогам, дядя Женя Новоселов, отец моей одноклассницы Лариски, в которую я был безнадежно и безответно влюблен с первого класса, был летчиком. Глава большого татарского семейства дядя Сайяр Туктаров, которого мы часто дразнили «дядей Сараем», воевал то ли в пехоте, то ли в артиллерии.

Отца другого моего приятеля-одноклассника Витьки Шмонина все во дворе звали по имени и отчеству – Яков Давидович. Не только потому, что тот был намного старше наших отцов, почти ровесник века. Яков Давидович отступал вместе с частями Красной Армии чуть ли не от самой границы, попадал в окружение, воевал партизаном, добровольцем, был много раз ранен, контужен, носил в себе изрядное количество железа, которое врачи боялись извлекать из тела, потому что осколки сидели где-то совсем близко к сердцу. На войне он почти полностью потерял зрение, сильно хромал.

В нашем большом коммунальном доме жили и другие ветераны Великой войны. В соседнем подъезде на первом этаже жил дядя Гриша Карташов. Тот воевал еще в Гражданскую в Первой конной. С Карташовым, вечно носившим застегнутый на все крючки китель со стоячим воротничком, синие форменные галифе и хромовые сапоги, у нас, дворовых пацанов, отношения долгое время не складывались. Он почему-то все время смотрел на нас, насупив мохнатые брови, гонял по двору, норовя ожечь прутом. Потом, когда мы подросли и достигли призывного возраста, «Карташ» вдруг сменил гнев на милость.

На день Победы он выносил из дома и показывал нам десятка два пожелтевших от времени и покрытых паутиной заломов фотографий. На них был запечатлен молодой еще Григорий Карташов в лихо сдвинутой набок папахе, при шашке и маузере в деревянной кобуре в компании Семена Михайловича Буденного и Климента Ефремовича Ворошилова, других командиров и бойцов. Большинство фотографий было изуродовано совершенно варварским способом. Лица, а то и фигуры многих людей на снимках были густо замазаны чернилами или соскоблены лезвием. На иных снимках из десяти-двадцати человек нетронутым оставалось двое-трое.

- Дядь Гриш, а это кто там был, почему вы их замазали чернилами? - наивно спрашивали мы бывшего красного казака.

- Та, они сволочи, враги народа оказались, - коротко отрезал дядя Гриша. На этом его объяснения заканчивались. Иногда, когда дядя Гриша слегка перебирал по случаю всенародного праздника, он выносил во двор шашку. Сжав рукоятку здоровенной ручищей, наполовину вынимал клинок из ножен и показывал нам выгравированную на металле дарственную надпись от кого-то из легендарных красных полководцев.

В шестьдесят пятом по случаю двадцатой годовщины Великой Победы Леонид Ильич Брежнев, незадолго до этого пришедший на вершину власти, сделал этот день еще и выходным (до этого он был отмечен в календаре красным праздничны цветом), придав ему особый статус, наполнив глубоким смыслом, уважением к ветеранам, признанием их заслуг.

С тех пор наши воевавшие отцы в этот день стали собираться во дворе. Так продолжалось еще много лет, несмотря на то, что со временем их становилось все меньше: кто-то уходил из жизни, потому что открывались старые раны, обострялись болезни, кто-то получал отдельную квартиру и уезжал в другой район Москвы.

Они никогда не договаривались заранее между собой собраться к какому-то конкретному часу. Просто выходили из дома, прихватив с собой бутылку водки и самую простую закуску: соленые огурчики, сало, буханку черного хлеба, нарезанную толстыми ломтями. Рассаживались за столом в беседке, разливали по стаканам водку.

У каждого дома стоял накрытый стол по случаю праздника, но все равно всех тянуло в разбитый во дворе квадрат скверика с клумбой, только что распустившимися тюльпанами, беседками, столами для лотошников и любителей «забить в козла», серым бетонным кубом – навершием вентиляционной шахты бомбоубежища. ( В те времена на случай новой, теперь уже атомной, войны почти все новые жилые дома обязательно строились с бомбоубежищами). Люди понимали, что Победа была общая. Одни ковали ее в тылу, другие – воевали на фронте. И это чувство общей победы, преодоления всем миром страшной беды вело людей во двор. Не только ветеранов-фронтовиков, но и вообще всех желающих отметить праздник вместе.

Их тосты были короткие, как команда в бою. Они не растекались словами, не запутывались в них. В середине шестидесятых им было чуть за сорок, и они далеко на всегда выходили во двор «при полном параде». Не потому что стеснялись, а скорее из скромности, из нежелания выделяться среди многих других, таких же, как они, ветеранов. Прошедшие войну, познавшие цену жизни и смерти, они приобрели особую мудрость. Никогда не хвастались друг перед другом наградами, не сочиняли о себе каких-то особо геройских историй, да и вообще не любили говорить о войне. Это мы, пацаны, их сыновья, норовили сочинить о своих отцах какую-нибудь героическую сказку и потом спорили до хрипоты, а то и до потасовки, доказывая, что его отец совершил больше подвигов.

Они чокались, если выпивали за победу, и не чокались, если - за павших. Смачно выпивали, лихо опрокидывая в горло стакан водки, хрустели соленым огурцом. Потом доставали «Беломор», и, дунув в мундштук, постучав им по пачке, бросали в рот папиросу. Щурились от дыма и гоняли «беломорину» из одного угла рта в другой.

В эти минуты наши отцы были счастливы. Они были счастливы, что вернулись с войны живыми, что у них были семьи и росли дети, что они жили мирной жизнью, могли дышать, любоваться природой, выпивать с друзьями. Они никогда не жаловались на жизнь, не требовали для себя особых льгот, да и о каких льготах могла идти речь, если война прошла через все семьи? Не была исключением и наша семья. В ней тоже были потери как по отцовской, татарской линии, так и по материнской, русской.

В УССУРИЙСКОЙ ТАЙГЕ

Отца призвали в армию в феврале сорок третьего, как только ему исполнилось семнадцать, хотя даже в самые трудные периоды ребят старались брать в армию с восемнадцати. Уже после войны выяснилось, что местный военком таким образом спасал от армии своего родственника. Ему, щуплому, небольшого роста парнишке, из глухой татарской деревни из-под Бугульмы, плохо говорившего по-русски, предстояло пройти с боями пол-Европы, повоевать на Дальнем Востоке против Японии, потом снова служить в Восточной Европе и демобилизоваться только в 1950 году. Дома остались мать, двое младших братьев и сестра. Дядя отца, Сагит погиб на фронте в начале сорок второго года. Осталось несколько фотографий, еще довоенных, где он снят в суконной гимнастерке с петлицами и буденовке.

Отец не очень любил рассказывать о войне, не хотел мыслями возвращаться к тем событиям, особенно, когда речь шла о гибели солдат, с которыми он служил. Так иногда, когда речь заходила, как бы, совсем с другой стороны. Да и фильмы о войне он тоже не любил.

- Это же артисты, играют, - говорил отец. – На войне все по-другому. Страшней. В кино войну показывают глазами тех, кто эти фильмы делает. Ладно, если эти люди сами прошли через фронт. Смотришь иной фильм, так там солдаты друг другу только козыряют, да под гармошку пляшут, а немцы у них сплошные дураки. Если б так было на самом деле, они бы никогда ни до Москвы, ни до Волги не дошли.

Но иногда из него прорывалось. Как-то по телевидению показывали какой-то польский военный фильм, по-моему, сериал «Четыре танкиста и собака». Речь, понятно, у нас с отцом зашла о наших тогдашних друзьях-поляках, которые воевали вместе с нами против немцев.

- Поляки, ведь, тоже разные были, - сказал отец. – Одни с цветами встречали, накрывали столы, угощали. Другие... Пошел один наш парень в самоволку, то ли на свидание к местной панночке, то ли сбегать в сад, чтобы нарвать и принести ребятам-сослуживцам яблок. Солдата того нашли дня через два. С разрезанным животом, набитым яблоками.

В другой раз, тоже в Польше, ехали через лес. Вдруг выстрелы, очереди автоматные. Откуда стреляют, не видно, кругом деревья. Сразу же Петро с Украины ранило. Пуля ему в пах попала. Кровь, как из крана водопроводного, хлещет, а от тряски еще сильней. Мы отстреливаемся, палим вокруг себя во все стороны. Возница пару лошадей со всей силы кнутом нахлестывает. Ну, кое-как оторвались, ушли из-под обстрела. Перевязали нашего раненого. Пока довезли Петро до расположения, пока то да се, короче, до госпиталя так и не довезли. Говорили, слишком много крови потерял. А мужику было уже далеко за сорок. Дома семеро по лавкам оставалось. Мы с ним вместе с сорок третьего были. Настоящий дед…

- Да, у нас тоже была дедовщина, - рассказывал отец, - только совсем другая, не такая, как сейчас. Старослужащие о нас, молодых, необстрелянных, заботились по-отечески. Порой подкармливали, делились с нами, пацанами, своим скромным солдатским пайком, или выменивали у нас махорку и «наркомовские» сто граммов на сахар и хлеб. Я уже потом закурил и стал выпивать, а поначалу, когда попал в семнадцать лет на фронт, еще не знал ни запаха табака, ни вкуса водки.

Когда прибыл в роту, мне сразу сказали «старики»: «Ты пока на рожон не лезь. Успеешь. Смотри, как делаем мы, учись, набирайся опыта». И мы, молодежь зеленая, смотрели и учились всяким солдатским премудростям. Как лучше маскироваться, как ориентироваться на местности, тянуть провод, соединять контакты и еще многим другим вещам, без которых невозможно стать хорошим связистом и постараться перехитрить пулю или осколок. Нас сначала учили вот такие «старики», а уж потом они стали брать на опасные задания.

Здесь же отец получал и уроки русского языка, с которым у него были поначалу большие трудности. Так получилось, что большинство его учителей были украинцы, и отец до последних своих дней сохранил легкий акцент. Слово «вишня», например, он произносил на украинский манер, как «вышня». Правда, провожая меня в армию в ноябре семьдесят первого, отец полусерьезно-полушутя сказал мне: «Не дай, Бог, сынок, если командиром тебе попадется «хохол», да еще ревностный служака – зае.., короче, замучает».

Сегодня, когда военная служба у меня давно позади, могу сказать, что среди моих командиров и начальников были и украинцы. И все они были разные, как и представители других национальностей. Одни становились друзьями, другие проходили мимо, третьи оставляли неприятный осадок.

Сразу после Победы, которую отец встретил в Венгрии, их часть перебросили на Дальний Восток. Полным ходом шла подготовка к войне против Японии. На новом месте между прибывавшими фронтовиками и теми, кто всю войну провел на Дальнем Востоке в ожидании японской агрессии, нередко возникала напряженность. Многие прошедшие фронт бойцы свысока смотрели на дальневосточных «сидельцев». Некоторые из них за несколько лет относительно мирной жизни вполне комфортно устроились на Дальнем Востоке, обзавелись связями, а то и семьями, пусть даже и временными, и даже чуть ли не обросли хозяйством. К тому же сердца местных красавиц были покорены блеском и звоном боевых медалей и орденов бравых фронтовиков. Случалось, кто-то из них уводил подругу из-под носа дальневосточного старожила и тогда возникали конфликты.

- Бывали и драки между ребятами, - рассказывал отец, - когда один на один, а когда и стенка на стенку. Если кого-то из наших обижали, мы потом целым отделением ходили разбираться. Бывало, что и на ремнях дрались, солдатскими пряжками. Ребята все молодые - кровь с молоком, в самом мужском боевом возрасте, да после фронта, да столько времени без женщин. Начальство, конечно, пыталось бороться, но где-то в глубине души было на нашей стороне. Как-никак, вместе воевали, вместе смотрели смерти в глаза. Ну, накажут кого-то из самых строптивых, дадут суток пять-десять «губы».

Только незадолго до кончины отец, вспоминая Дальний Восток, так однажды увлекся рассказом, что я понял, что у него там была подруга из местных. Потом вдруг он осекся на полуслове, как будто поймал себя на мысли, что наговорил лишнего, чего говорить не следовало, как будто застеснялся меня. Может быть, счел нескромным, может быть, вкралась опаска, что я не так его пойму, или, что его откровения оскорбят память матери, с которой они прожили вместе более полувека, и которая ушла из жизни за год до него.

В компании отец любил рассказать что-то занимательное, интересное, чтобы можно было посмеяться. Эту историю я слышал от него много раз.

Перед началом боевых действия, и тем более, после того, как они начались, работы и забот у связистов хватало. Иногда нужно было проложить линию связи в очень сжатые сроки. Для того, чтобы выполнить такую задачу, связистов, наиболее подготовленных, выносливых и имевших боевой опыт, приходилось выбрасывать на парашютах над нехоженой уссурийской тайгой.

Однажды группе, в которую попал и мой отец, выдали парашюты, сухой паек на несколько дней, патроны к карабину, ракетницы, проинструктировали, точнее, на словах по-быстрому объяснили, как прыгать с парашютом, держать ноги, освобождаться от строп. Загрузили в «дуглас» катушки с телефонным проводом. Их выбрасывали на парашютах отдельно.

Самолет оторвался от земли, набрал высоту и лег на курс. Через какое-то время раздался зуммер, замигала лампочка над дверцей кабины летчиков. Выпускающий еще раз похлопал-пошлепал руками по парашюту, снаряжению и после короткого «пошел» слегка подтолкнул в спину в открытый люк.

Приземление прошло удачно. Он долетел почти до самой земли, прежде чем купол парашюта застрял, зацепившись за ветки. Обрезал стропы и, поддерживая карабин, мягко спрыгнул на землю.

Путь предстоял неблизкий, суток на двое, а то и на трое. По бездорожью, сопкам, преодолевая завалы, ручьи и речки. Уссурийская тайга населена хищными дикими зверями. Кроме редких и даже экзотических для наших лесов тигров и леопардов, не менее опасны волки, рыси, росомахи, кабаны, не говоря уже о медведях. Одни могут напасть стаей, другие – сверху, притаившись на ветвях дерева. Хорошо, если вовремя успеешь вскинуть карабин и прицелиться. А если промажешь? Тогда спасаться от разъяренных кабанов с выводком придется на дереве повыше.

А вот от медведя и дереве не спасешься. Достанет и там. Только опытному охотнику, а еще лучше целой компании опытных мужиков под силу свалить косолапого наповал с первого выстрела. Так что, прогулка по тайге в течение нескольких суток, да еще в одиночку, держа направление по компасу, сверяясь с солнцем, задача не из простых. Случись что, помочь некому. Ближайшее жилье в десятках километров. Разве что наткнешься на охотничье зимовье.

К исходу первого дня младший сержант Мустафин вышел на берег какой-то речки. Наскоро перекусил из сухого пайка – разводить костер уже не было сил – и забрался на толстое дерево повыше. Там и провел несколько часов, устроившись в расщелине между стволом и веткой и крепко-накрепко привязав себя ремнем и веревками к дереву.

- Больше всего я опасался не тигра, не леопарда, - рассказывал отец, - а именно медведя. Хоть и понимал, что мое убежище не спасет ни от хозяина тайги, ни от других хищников, лазающих по деревьям. И все же там, наверху, я чувствовал себя спокойней, мог подремать.

На рассвете отец освободился от узлов, спустился к речке. Наловил рыбы, развел костер. Пока свежая рыбка поджаривалась на огне, отец быстро искупался в речке, вылез на берег. Закурил и растянулся на травке, радуясь возможности внести некоторое разнообразие в не очень сытное солдатское меню военного времени.

Неожиданный шелест листвы и хруст веток прервал сладкие грезы. Радостное предвкушение аппетитного завтрака моментально испарилось. Раздвинув густые заросли, на противоположный берег безымянной речки вышел бурый медведь. Он чуть привстал на задние лапы, поводил мордой, принюхиваясь к запахам, и решительно устремился к костру.

Моего будущего папу как ветром сдуло. Он только успел натянуть сапоги на босу ногу, перекинул за спину карабин и мгновенно залез на дерево.

Медведь быстро перебрался через речку и подошел к костру. Принюхался к оставленному угощению, не спеша обошел вокруг огня и на несколько секунд замер, как будто раздумывая, что предпринять дальше. Достав человека, можно было обеспечить себя питанием на многие дни. Но для этого нужно было лезть высоко на дерево, не будучи на все сто процентов уверенным в исходе схватки. С другой стороны, человек пока что не сделал медведю ничего плохого, не дразнил, не стрелял, не дрался за еду, не пытался ее отнять или украсть. Скорее, оказал даже любезность, уступив лакомство без боя. Рыба же, хоть ее было и не так много, находилась совсем рядом, только протяни лапу. Правда, сначала надо было потушить огонь.

Последний вариант, видимо, показался зверю не таким уж и хлопотным. Проворчав что-то на своем медвежьем языке, косолапый залез в речку, окунулся, потом быстро вылез из воды и подошел к костру. Он поднялся на задние лапы, и только тогда всей своей шкурой отряхнулся. На костер обрушился фонтан воды. Хворост зашипел, пламя заметно ослабло, но все еще приплясывало маленьким язычками кое-где на обуглившемся хворосте.

Медведь снова залез в речку, снова окунулся. На этот раз он отряхивался от воды, стоя над умирающим костром на всех четырех лапах. Пламя погасло. Тем не менее, хозяину тайги и этого показалось мало. Он в третий раз залез в ручей и в третий раз обрушил воду на уже погасший костер. Только после этого медведь с аппетитом, по-звериному чавкая, сожрал приготовленную на костре рыбу.

Покончив с трапезой, зверь снова задрал морду кверху, глазами выискивая в гуще листьев человека. Как будто хотел сказать: «Ладно, солдат, так уж и быть – живи, коль сумел ублажить вкусной едой». Потом повернулся и не спеша побрел прочь по своим таежным владениям.

Отец, рассказывал, что он еще долго сидел на дереве, не решаясь спускаться вниз. Потом быстро собрал казенное имущество и рванул прочь с того места. Вечером того же дня он снова ужинал сухим пайком, с сожалением вспоминая наловленную им утром рыбу, источавшую на костре аппетитный запах.

Может быть, говорил отец, медведь был уже немолодой, ленивый. Вот и не захотел залезать на дерево. Возможно, сказалось то, что наша встреча произошла на исходе лета, самого сытного для диких животных сезона, когда в лесу полно еды и всеядные медведи, вполне сытые, нагуливают жир перед тем, как залечь в берлогу на зимнюю спячку. Кто знает, как закончилось бы такое свидание, случись оно весной. А может, то был просто добрый Мишка из сказки, мудрый Потапыч.

Многие из тех, кто слышал этот рассказ от отца, да и я в том числе, по молодости, спрашивали: «Ну, что же ты, Зиннат, не стрелял, ведь у тебя же карабин был?»

- Хотел бы я на тебя в тот момент посмотреть, - всегда отвечал отец.

МОЛИТВА

Однажды, когда я учился во втором или в третьем классе, наша учительница Лидия Павловна, жившая со своей мамой в соседнем подъезде, провела с нами что-то вроде урока антирелигиозной пропаганды. Вернувшись из школы под впечатлением яркого рассказа о том, как «попы дурят народ», я первым делом пристал к своей русской бабушке, Анисье Ефимовне, человеку глубоко верующему. Она не пропускала ни одного большого церковного праздника и при первой возможности брала меня с собой на службу в церковь в Ваганьково. В этой же церкви ее и отпевали, после кончины в начале 1965 года.

- Бабушка, а ты знаешь, - говорил я, делая круглые глаза, и искренне желая донести до ее «обманутого» сознания идеи атеизма, - что все эти церковные чудеса всего лишь ловкие фокусы, что на иконах специально рисуют слезы или вообще прикрепляют трубки с водой и, таким образом, обманывают людей.

Дальше меня понесло, как Остапа. Я взахлеб рассказывал о только что услышанном в школе. Мама с бабушкой молча переглянулись.

- Вообще-то, Раиса Георгиевна, мама Лидии Павловны сама ходит в церковь, - сказала моя мама. - Между прочим, часто вместе с твоей бабушкой стоит службу.

- Ну и что? – сказал я и попытался продолжить «воспитательную» беседу.

- А то, что ты еще мал и соплив, - отрезала бабушка. - Подрастешь – поймешь. Вашей Лидии Павловне велели вам так сказать, она и сказала. Она человек подневольный. Такая нынче политика у государства, чтобы люди в церковь не ходили. А мне грех твои слова слушать. Мне Бог детей спас во время войны. И Гришку, и Николая.

Через три недели после начала войны немцы подходили к Смоленску. 15 июля вторая танковая группа Гудериана, преодолев сопротивление наших войск под Оршей, захватила старинный город Красный, почти ровесник Москвы. Одна колонна немецких танков рванула к Смоленску, до которого оставалось всего сорок пять километров, другая - наступала южнее, в направлении Ельни. 16 июля немцы ворвались в Смоленск, но захватить весь город с ходу не смогли. Наши войска контратаковали и где-то на отдельных участках даже потеснили немцев. Третья танковая группа Гота, наступая от Витебска, обошла Смоленск с севера и захватила Ярцево. Начиналось Смоленское сражение, на два месяца задержавшее наступление гитлеровцев на Москву.

Рядом с Красным раскинулись деревни Середнево, Сырокоренье, Нитяжи, Варечки, протекают речки Лосвинка, Дубрава, Литвинянка. Местная топонимика говорит о тесном переплетении культур русских и белорусов, о непростой истории этого края, успевшего побывать частью и Великого княжества Литовского, и Речи Посполитой. Отсюда когда-то и пошел род Балусовых. В этом льняном краю они появлялись на свет, росли, женились или выходили замуж, пахали и сеяли, рожали детей, уходили воевать, сюда возвращались, находили здесь вечный покой.

В 1812 году здесь, по Старой Смоленской дороге, рвались к Москве войска Наполеона. У них на пути встала дивизия Неверовского, сформированная из необстрелянных новобранцев. И задержала французов, дав возможность главным силам русской армии отступить. У деревни Сырокоренье в начале августа французы форсировали Днепр. А спустя три месяца они снова переправлялись здесь через эту реку, но уже под ударами русских войск, пинками гнавших их на запад.

Старший брат мамы Григорий к началу войны вступил в партию, успел поработать учителем. В сороковом году был призван в армию. Воевать с фашистами пришлось в артиллерийской разведке сначала на Северо-Западном, а потом на Ленинградском фронте.

Другой мой дядя по материнской линии, Николай, тоже был член ВКП (б) и служил оперативником в НКВД. Вместе с отступающей армией отступал и он, а после освобождения Смоленщины так и остался в этой области наводить порядок в городах и селах, бороться с бандитами и беглыми полицаями.

Третьему, самому младшему, Ивану к началу войны исполнилось только шестнадцать. В армию его не призвали как по причине недостаточного возраста, так и быстрого наступления немцев. Ваня был комсомолец, и помогал, чем мог, партизанам. Его выследили свои же односельчане, которые добровольно пошли служить немцам. Бабушка иногда рассказывала, что иной раз немцы вели себя по отношению к местному населению человечнее, чем полицаи.

- Иногда идет через деревню отряд немцев, - рассказывала она, - смотришь, кто-то банку тушенки бросит, или полбуханки хлеба, особенно если видят, что дети малые стоят, оборванные, голодные… Может, кто из них своих детей вспоминал, у кого-то совесть, если не просыпалась, то шевелилась. А вот полицаи… те были чисто звери...

По своей свирепости и жестокости, ненависти к людям предатели соперничали с эсесовцами, этими извергами рода человеческого.

Ивана долго и зверски били. Должны были расстрелять или повесить. Лютой казни удалось избежать чудом. Бабушка собирала по деревне самогон и какие-то продукты, чтобы выкупить у старосты Ваню, спасти от лютой смерти. Кто-то из добрых людей отдавал последнюю курицу, краюху хлеба или кусок сала, десяток картофелин. Хотя и самим есть было нечего.

Ваню не казнили.

- Он и так у тебя издохнет, - говорил староста моей бабушке, загребая рукой собранную еду и выпивку. – Вон как мы его отделали, краснопузого. Будет знать, как партизанам помогать.

Тогда Иван не умер. Его выходила мать, моя бабушка. Правда, он на всю жизнь остался инвалидом. У него отбили все, что можно было отбить. У него никогда не было детей, он все время болел и умер, едва дожив до сорока лет. Он запомнился мне очень худым, с ввалившимися щеками, острым кадыком, длинным носом с горбинкой, ставшей характерной меткой балусовской породы. Да и лицо все его было как будто составлено из острых углов, в том числе и и широкие скулы, обтянутые пергаментно-восковой кожей нездорового землистого оттенка. Только глаза все время улыбались…

Бабушка, провожая Григория в армию, сунула ему в карман вырванный из школьной тетрадки листок с «охранительной» молитвой. Начинается она так: «Живущий под кровом Всевышнего, под сенью Всемогущего покоится...»

Григорий, проявив недостойную для члена партии несознательность, так и носил в нагрудном кармане гимнастерки листочек со словами молитвы. Но однажды он его потерял, видимо, случайно обронил. Листок с молитвой попал к замполиту. То ли сам нашел, то ли передал кто из доброжелателей.

- Балусов, как же ты, член партии, - начал замполит воспитательную беседу с моим дядей, - можешь носить с собой эту поповскую чушь? Ты что, в Бога веришь? А ведь я думал, ты – сознательный боец, настоящий коммунист. А теперь придется с твоим персональным делом разбираться. Боюсь, придется тебе расстаться с партбилетом.

Как следует «проработав» моего дядю, замполит ушел, взяв слово с проштрафившегося бойца уничтожить листок с молитвой. Из партии разведчика Балусова так и не исключили. То ли замполит оказался человеком не вредным и дело замял, то ли о том случае просто забыли в круговерти жестоких боев под Ленинградом. А может быть, партработник пошел на повышение, был переведен в другую часть, а то и просто убит или ранен. Листок с молитвой мой дядя все же сохранил и всю жизнь до самой кончины считал, что молитва, которую прислала ему мать, моя бабушка, его хранила. Через всю войну он прошел как завороженный, без единой царапины. Победу встретил в сорок пятом под Кенигсбергом.

- Сидим мы как-то в мелком перелеске, - рассказывал дядя Гриша, - переводим дух, чтобы перейти на новые позиции. Ни окопов, ни укрытий вокруг. Вдруг начинается минометный обстрел. Мина то здесь рванет, то там. Только разрывы слышны и крики ребят, которых осколками накрывает. Это как лотерея, как в карты с судьбой. Только от тебя ничего не зависит. Я сижу под каким-то кустом, и вдруг как будто какая сила меня поднимает с насиженного места. Перебегаю, согнувшись в три погибели, на другое место, метров за десять-двадцать. Вижу, туда, где я только что сидел, перебегает другой солдат. Только присел – бац! Мина. Парня того – на куски. Разорвало, разбросало...

Вот такая история. Человек верующий скажет: «Чудо….Господь спас». Человек неверующий объяснит случайностью, редким и счастливым стечением обстоятельств, а если он еще и силен в математике, то даже вычислит степень вероятности с точностью до каких-нибудь тысячных или миллионных. Тот и другой будут правы. Каждый – по-своему.

ПОЛКОВАЯ ЖЕНА

Подруга моей мамы Мариэтта Иордановна Ургаури была женщина героическая. Родом из Северной Осетии, она окончила курсы санинструкторов и попала на фронт как раз в то время, когда немцы в сорок втором рвались к Кавказу. Вытаскивала под огнем раненых, была сама тяжело ранена, долго лежала в госпитале. Потом снова фронт. Как это нередко бывало на войне, стала фронтовой, или как еще говорили, походной женой одного командира полка.

Есть в этом словосочетании что-то неумное, темное, завистливое, что сидит глубоко в людях, какая-то ложь, мерзость, намек на что-то постыдное, нехорошее. Мариэтта никогда и не скрывала, и не стеснялась говорить, что была полковой женой. Что было, то было. На то и любовь и молодость, тем более, если они пришлись на войну. Да и у кого из нормальных людей повернется язык осуждать тех, кто каждый день смотрел смерти в глаза, тех, кого повенчала война. Разве что у самого заскорузлого ханжи. Люди на фронте спешили жить, спешили любить. В конце концов, это их личное дело разбираться потом с законными мужьями или женами, если были к тому времени связаны браком, скрепленным соответствующими штампами в документах. А уж если были свободны, то и вообще, о чем может быть речь.

Офицер по причине быстрой убыли командного состава и редкой, даже бесшабашной храбрости, быстро вырос с должности ротного до комполка. Нередко сам поднимал людей в атаку, шел впереди. Пер напролом, настойчиво, упрямо, не жалея ни себя, ни людей, и потому часто терял их понапрасну. А сам был как заговоренный. Не брали ни пуля, ни осколок. Единственное, чего боялся комполка, так это гнева начальства, упреков в трусости. Был он крут и скор на расправу с подчиненными. Мог и обматерить, и приложить кулаком, и сгоряча отдать под трибунал, а то и, выхватив пистолет, застрелить того, кто показался ему трусом или пани+кером.

В полку чувствовал себя хозяином, почти царем. Горячий, вспыльчивый, не терпевший возражений от подчиненных. А те своего командира побаивались, старались не связываться, тем более, что у дивизионного начальства комполка был на неплохом счету. Считался толковым и решительным командиром, способным выполнить любую задачу любой ценой, а на его крутизну закрывали глаза.

Была у комполка еще одна слабость. Любил выпить и порой терял чувство меры. В угаре мог поднять по тревоге батальон, другой и бросить его в атаку на какую-нибудь высоту до поры никому не нужную, но сильно укрепленную немцами. Или приказывал среди ночи построить полк, чтобы зачитать приказ о наступлении или о начале марша, а сам вырубался – организм не справлялся с дозой спиртного.

Зная характер командира, никто - ни начальник штаба, ни заместитель, ни замполит не брали на себя смелость отменить приказ комполка. За такое самоуправство можно было дорого поплатиться. Хорошо, если на дворе стояло лето. А зимой, в морозы за тридцать градусов, солдаты в строю обмораживали ноги, руки, лица. В таких случаях тоже проявлялся героизм Мариэтты.

Старшие офицеры полка собирали что-то вроде военного совета и обращались к ней: «Послушай, надо спасать людей. Еще немного и полк замерзнет. В случае чего… мы тебя прикроем, подтвердим».

Мариэтта исчезала за плащ-палаткой или за дверью, за которой «отдыхал» комполка, а через несколько минут выходила оттуда со словами: «командир дает отбой».

БЛОХИ

В академии имени М.В.Фрунзе, на кафедре войсковой разведки, работал старшим преподавателем полковник Анатолий Яковлевич Прокушев. Невысокого роста, крепко сбитый, образец рассудительности и порядочности. Была в нем какая-то особая задушевность, настоянная на накопленной годами мудрости. Анатолий Яковлевич очень уважительно относился к нам, военным переводчикам, к нашему труду. Мы платили ему той же монетой. Да и иностранный «спецконтингент» почти сразу проникался к Анатолию Яковлевичу доверием и уважением. Даже те из зарубежных офицеров, кто был поначалу настроен скептически, быстро меняли свое отношение и к нашим преподавателям, и к стране в целом.

Иногда в перерывах между занятиями вспоминал полковник Прокушев что-нибудь из своего фронтового прошлого. В моей памяти запечатлелись всего несколько рассказанных им эпизодов.

- Тяжело было противотанкистам, - рассказывал Анатолий Яковлевич. – Часто первыми вступали в бой с наступавшими немецкими танками. Многое зависело от сноровки артиллеристов, от их смелости, выдержки. Не зря ребята получали двойной оклад. На фронте солдаты, а они непревзойденные мастера точных, метких формулировок, так про них говорили:

Длинный ствол – короткая жизнь.

Двойной оклад – тройной п..дец.

Танку – капут, расчету - вечная память.

Однажды на марше над небольшой колонной наших войск появился немецкий самолет. По команде «Воздух» солдаты рассыпались вдоль дороги. Кто-то успел нырнуть в кусты, кто-то залег в траву. Боец Прокушев схватил винтовку, прицелился и выстрелил по самолету.

- Ты что делаешь? – услышал он приглушенный крик немолодого солдата. - Он же нас всех в капусту… пулеметами, бомбами… Что ты против него сделаешь? Винтовкой не завалишь… Видишь, фашист не стреляет. Пусть улетает отсюда к чертям собачьим!

- Э, да я вижу, ты еще совсем молодой, необстрелянный, - продолжал пожилой солдат, когда самолет, заложив крутой вираж, скрылся за горизонтом - а так бы ты только разозлил его… Сколько ребят наших он бы отправил на тот свет. Умереть мы всегда успеем, а надо, чтобы с толком, чтобы, умирая, мы с тобой побольше фрицев на тот свет забрали. А так – только сами погибнем без толку. Ничего, еще ума наберешься…

На одной из переправ Прокушева ранило. Осколок мины, рубанув по мыску сапога, перебил пальцы ноги. Прежде, чем выслушать неутешительный вердикт военврача, Прокушеву пришлось долго ждать своей очереди на операцию в полевом госпитале. Врачи в первую очередь спасали тех тяжелораненых, кого еще можно было спасти. Ранение ноги напрямую не угрожало жизни молодого солдата, и медики посчитали, тот может подождать. Уже на операционном столе Прокушев услышал от хирурга слова, от которых внутри все похолодело, оборвались надежды на будущее.

- Пальцы и часть ступни придется ампутировать. Крепись, солдат!

А солдат взмолился: как же так, ведь ему еще нет и двадцати, а он уже инвалид, калека. Как жить дальше?

Военврач был непреклонен. Объяснял, что без ампутации может развиться гангрена и тогда будет совсем худо, тогда придется отнимать всю ступню до голени, а может, и выше.

Но и Прокушев не сдавался. Напирал по всем направлениям. Клял несправедливую судьбу, взывал к жалости врача. Долго ли, коротко ли они спорили, приводя свои, для каждого по-своему - железные аргументы, никто теперь не скажет. Время, как известно, в операционных, да тем более, на войне течет по-своему и имеет особое измерение.

В конце концов, военврач уступил. Хирург, видевший страдания и смерть тысяч людей, смягчился сердцем, пошел парню навстречу - пожалел молодость.

- Ладно, солдат! Так и быть, попробую сохранить тебе пальцы, но учти, если что… если гангрена, сразу отрежу.

На том и договорились. После операции дни проходили за днями, а окончательный ее исход по-прежнему оставался неясен. Никто из врачей не мог с уверенностью сказать, выдюжит молодой организм, или верх возьмет гангрена.

Как-то ночью Толя Прокушев проснулся от того, что у него зачесались ноги. Зачесались где-то там, под бинтами. Зачесалось так, как никогда до этого в жизни ни разу не было. Казалось все тело, каждая клетка его молодого организма требовала немедленного прикосновения и расчесывания. Не в силах более терпеть, Прокушев в темноте как мог расковырял бинты. Стало чуть легче. До утра он уже не мог заснуть и с трудом дождался обхода врачей.

- Ты, гляди, - обращаясь неизвестно к кому, повторял оперировавший Прокушева военврач. Он внимательно рассматривал рану на ноге и не скрывал радости.

- Вот теперь, боец, - говорил хирург, - тебя можно поздравить. Считай, в рубашке родился. Скоро будешь танцевать. Запомни: если в ране завелись блохи, значит, дела твои пошли на поправку. Гангрены никакой нет, и теперь уже не будет!

ПОСЛЕ КАЗНИ

В отличие от многих коммуналок, которые сотрясались от постоянных скандалов между жильцами, наша квартира, вместившая в себя четыре семьи, являла собой островок спокойствия и взаимного уважения. Взрослые ее обитатели удивительным образом умели ладить друг с другом, прощали, а то и вовсе не замечали мелкие огрехи соседей. У всех хватало мудрости понять, что иначе жизнь в и без того стесненных условиях могла превратиться в сплошной ад. Мы вместе переживали радости, вместе помогали пережить беду тем, в чьи двери она стучала.

Когда родители, наконец, купили новый телевизор, избавившись от старенького КВН с микроскопическим экраном и совершенно бесполезной выпуклой линзой, в которую заливалась вода, в нашей комнате по вечерам, особенно, когда шли какие-нибудь новые фильмы или передавали фигурное катание, собирались соседи. Сидение у экрана обычно заканчивалось чаепитием и разговорами, обсуждением увиденного.

Однажды к нам «на огонек» пришла соседка, уже пожилая женщина, чуть моложе моей бабушки. Она тоже пережила оккупацию, но под Дорогобужем. После какого-то военного фильма, по-моему, это были «Живые и мертвые», они под впечатлением разговорились, стали вспоминать пережитое. И рассказ ее отпечатался в моей памяти на всю жизнь.

Дорогобуж. Небольшой совсем городок в верховьях Днепра, до войны более полноводного настолько, что отсюда до Смоленска, за сотню с небольшим верст ходили пароходы. Первое упоминание в летописях относится к 1150 году. Триста верст от Москвы.

Первый раз немцы оккупировали город в начале октября 1941 года, когда на всех парах ломились к Москве. Однако уже 15 февраля 1942 года в ходе Ржевско-Вяземской операции советских войск город был освобожден партизанскими отрядами «Дедушка», «Ураган», «Тринадцать», наступавшими в тесном взаимодействии с Первым гвардейским кавалерийским корпусом генерала Белова, совершавшим рейд по глубоким тылам немецко-фашистских войск, а также с подразделениями и частями 4-го воздушно-десантного корпуса и 33-й армии.

Почти три с половиной месяца, вплоть до 8 июня 1942 года, территория почти всего Дорогобужского и Ельнинского районов, части других районов Смоленской области оставались свободными от оккупантов. Здесь действовали органы советской власти, работали школы и сельсоветы, колхозы и предприятия. Дорогобуж стал столицей огромного партизанского края. В городе стоял штаб первой гвардейской кавалерийской дивизии генерала Баранова, входившей в корпус Белова. На базе многочисленных партизанских отрядов было сформировано первое в годы Великой Отечественной войны крупное партизанское соединение - 1-я Смоленская партизанская дивизия трехполкового состава. Вскоре была создана 2-я дивизия, которая действовала в Ельнинском районе.

Немцы не могли смириться с тем, что у них в тылу действуют партизаны и регулярные части Красной Армии, создающие угрозу их коммуникациям на стратегическом направлении на Москву, сковывающие войска группы армий «Центр». Фашисты подтянули силы и средства и начали наступление на партизанский край, на его восточные районы. Партизаны отступали на запад и на юг, с боями прорывались через линию фронта и выходили к своим. Однако значительная часть партизанских сил попала в окружение, понесла огромные потери. Гитлеровцы начали люто мстить. В Дорогобуже и в его окрестностях появилась зондер-команда во главе с изувером, ставшим самым жестоким и кровавым палачом Дорогобужа.

Местные жители узнали в командире карательного отряда Владимира (Вольдемара) Августовича Бишлера, до революции - крупного землевладельца-помещика. Его отец – немец, а мать - дочь одного из дорогобужских купцов. Свое детство и юность он провел на Смоленщине. Воевал во время первой мировой войны, а в 1918 году уехал в Германию. В июне 1941 года ему было уже за шестьдесят, тем не менее, Бишлер добровольно вызвался наводить новый порядок на оккупированных территориях в России.

Для жителей Дорогобужа начался настоящий ад. Людей арестовывали и бросали в застенки по малейшему подозрению в связях с партизанами. По улицам города, по дорогам района разъезжала «душегубка», с помощью которой гарантировалось «быстрое и качественное» умерщвление людей. Отряд Бишлера быстро вырос с шестисот до полутора тысяч не человек – выродков, которых набирали из предателей, перебежчиков. Их, к сожалению, хватало. И из числа местных жителей, и попавших в окружение и плененных бойцов Красной армии, а также бывших партизан. Среди ближайших подручных Бишлера оказались и бывшие офицеры: командиры Красной Армии, даже замполит, и особист.

Первым делом каратели уничтожили несколько тысяч раненых и больных партизан и военнослужащих, остававшихся в полевых госпиталях. Потом ликвидировали глухих, слепых, немощных стариков из домов инвалидов. Охотились за советскими и партийными руководителями. Грабежи, изнасилования, убийства, пытки, массовые казни людей стали привычным делом для «свободных охотников» Бишлера. Подозрение в связях с партизанами могло стать основанием для уничтожения целой деревни. Не щадили ни стариков, ни детей, ни женщин. Свидетелем одной из таких экзекуций стала наша соседка.

Кто-то донес, что жители одной отдаленной деревни помогают партизанам. В отместку немцы решили деревню сжечь, а всех жителей расстрелять. Среди тех, кого схватили нелюди, был мальчик, лет двенадцати. Совсем еще ребенок, однако, уже достаточно разумный для того, чтобы понять, что его ждет. И он, мальчишечка, ангельская душа, светлая в те последние минуты жизни своей, еще и не начавшейся-то как следует, не выдержал холодного пустого взгляда смерти. Жуть одолела от проглянувшей бездны, от того, что ничем ее не отвратить, ни мама не защитит, никто. Мальчик испачкал исподнее перед гибелью.

- Мы потом его обмывали, штанишки меняли, - рассказывала соседка, - чтобы хоть как-то обычай соблюсти. Нас, женщин, в основном уже старух, пригнали из соседних деревень, чтобы, с одной стороны запугать, что будет, если помогать партизанам, с другой, - чтобы похоронить убитых. Приказали выкопать яму одну на всех… Хорошо, осень была, еще не зима. Полицаи долго ходили, добивали тех, кто еще стонал, кто дышал.

………………………………………………………………………………………….

Через много лет мне довелось побывать в израильском Яд-Вашеме. Там фотография такого же примерно по возрасту мальчика. Только не из-под Дорогобужа, а из варшавского гетто. И снимал, скорее всего, какой-нибудь эсесовский палач. В глазах бегущего куда-то паренька страх, отчаяние, безысходность, такая же смертная тоска. Сколько ему еще осталось прожить – несколько часов или минут? В моем сознании тогда соединились никогда мною не виденный образ расстрелянного под Дорогобужем мальчика, о котором я только слышал в далеком детстве от пожилой соседки, и запечатленный на снимке мальчик из гетто. Я не хочу, чтобы такое повторилось с моими внуками или с чьими-то другими внуками, правнуками или детьми. Я хочу, чтобы они жили долго и счастливо, не знали страха, не испытали всего того, через что прошли дети войны. Не хочу, чтобы на земле появлялись новые Пискаревские кладбища или Саласпилсы, где нашему брату, переводчику, всегда мешает работать комок в горле.